— Отсюда до Рашкова ближе, нежели обратно до Ямполя.

И вздохнул с облегчением, словно великая тяжесть спала с его плеч.

В эту минуту со стороны отряда послышался конский топот и в тумане замаячил всадник.

— Халим! Это он! — вскричал Азья.

Это и в самом деле был Халим; поравнявшись с Азьей и Басей, он соскочил с бахмата и низко поклонился молодому татарину.

— Из Рашкова? — спросил Азья.

— Из Рашкова, господин мой! — ответил Халим.

— Что там слыхать?

Старик поднял к Басе безобразное, иссохшее от тяжких испытаний лицо, как бы спрашивая взглядом, может ли он говорить при ней.

— Говори смело! — сказал Тугай-беевич. — Войско вышло?

— Да, господин. Горстка их там осталась.

— Кто их повел?

— Пан Нововейский.

— А Пиотровичи выехали в Крым?

— Давно уж. Остались только две женщины и старый пан Нововейский с ними.

— Крычинский где?

— На том берегу. Ждет!

— Кто там с ним?

— Адурович со своим отрядом. Оба бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются во власть твою — и, те, кто не успел еще подойти.

— Прекрасно! — сказал Азья, и глаза его загорелись. — Немедля мчись к Крычинскому и вели ему Рашков занять.

— Воля твоя, господин!

Халим мгновенно вскочил на коня и исчез, как призрак, в тумане…

Страшным, зловещим огнем горело лицо Азьи. Решающая, долгожданная минута, минута наивысшего его счастья наступила… Однако сердце его билось так сильно, что перехватывало дыхание… Какое-то время он молча ехал рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, обратил к ней бездонные сверкающие глаза и сказал:

— Теперь мне надобно открыться вам, ваша милость…

— Слушаю, — ответила Бася, пристально в него вглядываясь, словно надеясь прочесть что-то в изменившемся его лице.

ГЛАВА XXXVIII

Азья на своем коне вплотную, стремя в стремя, приблизился к Басиному скакуну и еще несколько десятков шагов ехал молча. Все это время он старался успокоиться и не мог взять в толк, отчего так это трудно ему, раз уж Бася у него в руках и никто в целом мире не в силах теперь ее отнять. Но он и сам того не ведал, что в душе его, вопреки всякой очевидности, тлела искорка надежды на то, что желанная женщина ответит ему взаимностью. Надежда была слабая, но жаждал он этого так сильно, что его трясло как в ознобе. Нет, не протянет к нему рук желанная, не упадет в его объятья, не скажет слов, о которых мечтал он ночи напролет: «Азья, я твоя!» — не прильнет устами к его устам, он знал это… Но как примет она его слова? Что скажет? Лишится ли чувств, как голубь в когтях ястреба, и позволит взять себя, подобно тому же бессильному голубю? Или в слезах станет молить о пощаде, иль криком ужаса огласит пустынные места? К лучшему ли все это, к худшему ли? Такие вопросы теснились в голове татарина. А меж тем пробил час отбросить всякое притворство, снять личину и открыть ей истинное, страшное свое лицо… Страх! Тревога! Еще, еще минута — и все свершится!

В конце концов удушливое беспокойство — как оно бывает у хищников — начало сменяться яростью… И он принялся разжигать ее в себе.

«Как бы то ни было, — думал он, — она моя, вся моя, моею еще нынче будет и завтра будет моей, а после — ей уж не вернуться к мужу, только и останется, что за мною идти…»

При этой мысли дикая радость вспыхнула в нем, и он заговорил вдруг голосом, который ему самому показался чужим:

— Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня!..

— В этом тумане очень голос у тебя переменился, — с некоторым беспокойством ответила Бася, — и в самом деле будто кто другой говорит.

— В Могилеве войска нету, и в Ямполе нету, и в Рашкове нету! Я один тут над всеми повелитель!.. Крычинский, Адурович и прочие — рабы мои, ибо я князя, владыки, сын, я им визирь и мурза наивысший, я вождь им, как Тугай-бей был вождь, я им хан, на моей стороне сила, и все здесь мне подвластно…

— Почему ты, сударь, говоришь мне это?

— Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня… Рашков уже близок… Я хотел стать гетманом татарским, Речи Посполитой служить, да пан Собеский не дозволил… Отныне не польский я татарин и никому не подвластен, я сам большие чамбулы поведу, на Дороша или на Речь Посполитую, это уж как вы, ваша милость, пожелаете, как вы мне велите!

— Как я велю?… Азья, да что с тобою?

— А то со мною, что все тут мои рабы, а я — твой раб! Что мне гетман! Дозволил — не дозволил! Слово, ваша милость, молви, и я Аккерман к ногам твоим положу, и Добруджу тоже; и те орды, что в улусах тут живут, и те, что в Диком Поле кочуют, и те, что на зимовищах, все твоими рабами станут, как я — твой раб… Велишь, я хана крымского ослушаюсь и султана ослушаюсь и с мечом против них пойду, помощь окажу Речи Посполитой, и новую орду в крае том создам, и буду ханом в ней, а ты одна повелевать мною будешь, тебе одной буду я челом бить и о благосклонности, о милости молить!

Он перегнулся в седле, и, обняв за талию потрясенную и словно бы оглушенную его словами женщину, продолжал прерывисто и хрипло:

— Иль не ведала ты, что я одну тебя люблю!.. А уж настрадался-то как… Я и так тебя возьму!.. Ты моя уже и будешь моею!.. Никто не вырвет тебя из рук моих! Моя ты! Моя! Моя!

— Иисус, Мария! — вскричала Бася.

Он все сильнее душил ее в объятьях… Короткое дыхание рвалось с губ его, глаза заволокло пеленою, наконец он выволок ее из стремян и с седла и усадил прямо перед собою, прижимая грудью к своей груди, и синие его губы, жадно раскрывшись, словно рыбья пасть, искали ее губ.

Она даже не вскрикнула, но с неожиданной силою стала сопротивляться. Меж ними завязалась борьба, слышалось лишь шумное дыхание обоих. Резкость его движений и близость его лица вернули ей присутствие духа. Дар ясновидения снизошел на нее, какой нисходит на утопающих. В один миг она необычайно отчетливо осознала происходящее. Прежде всего, что земля разверзлась у нее под ногами, открыв бездонную пропасть, куда он неудержимо тащил ее; она прозрела и страсть его, и измену, страшную свою судьбу, свою немощь и бессилие, ощутила тревогу, безмерную боль и тоску, но в то же время пламя неистового гнева вспыхнуло в ней, и бешенство, и жажда мести.

Такая душевная сила была у самоотверженого этого ребенка, у любимой жены отважнейшего рыцаря Речи Посполитой, что в страшную ту минуту первой ее мыслью было: «Отомстить!», а после уж: «Спастись!» Разум ее напрягся до предела, и ясность сознания стала почти чудодейственной. Руки ее принялись нашаривать оружие и наконец наткнулись на костяной ствол его пистолета. Но тотчас она смекнула, что если даже пистолет заряжен и она успеет взвести курок, то прежде, нежели сожмет ладонь, приставит дуло к его голове, он неминуемо схватит ее за руку и лишит последней возможности спастись.

И потому решила действовать иначе.

Все произошло в мгновенье ока. Он и в самом деле угадал ее намерения и молниеносно выбросил руку вперед, но руки их разминулись, и Бася со всей силой молодости, мужества и отчаяния ударила его костяной рукоятью пистолета меж глаз.

Удар был такой силы, что Азья, даже не вскрикнув, рухнул навзничь, как громом пораженный, увлекая ее за собою.

Бася тотчас вскочила и, вспрыгнув на своего скакуна, вихрем понеслась прочь от Днестра в глубь степи. Завеса тумана сомкнулась за нею. Конь, прижав уши, вслепую мчался среди скал, ущелий, обрывов, проломов. В любую минуту мог он рухнуть с кручи, в любую минуту мог разбиться вместе с всадницей о скалистые уступы, но Басе все уже было нипочем; не было для нее опасности страшнее, нежели татары и Азья… И странное дело! Теперь, когда она вырвалась из рук хищника и он, скорее всего бездыханный, лежал средь камней, над всеми ее чувствами возобладала тревога. Прижавшись лицом к конской гриве, мчалась в тумане подобно серне, преследуемой волками, она боялась теперь Азьи несравненно больше, нежели в тот миг, когда была в его объятьях; страх и бессилие завладели ею, она чувствовала себя слабым, заблудшим, одиноким и покинутым ребенком, предоставленным воле божьей. Какие-то рыдающие голоса возникли в ее сердце и стали взывать, стеная и тоскуя: «Михал, спаси! Михал, спаси!»