— Слушай, Халим! — прошептал Меллехович.
— Эфенди, — ответил посланец.
— Скажи Крычинскому, что он умная голова: не написал в письме ничего такого, что бы могло меня погубить. Умная голова, скажи. И впредь пусть ничего прямо не пишет… Теперь они мне еще больше доверять станут… Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешние офицеры — все! Слышишь? Чтоб они от моровой передохли!
— Слышу, эфенди.
— Но сперва мне в Рашкове надо побывать, а потом снова сюда вернусь.
— Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает.
— Не узнает. Он меня уже под Кальником видел, под Брацлавом — и не узнал. Глядит в упор, брови супит, а вспомнить не может. Ему пятнадцать лет было, когда он из дому сбежал. С той поры зима восемь раз покрывала степи снегом. Изменился я. Старик бы меня узнал, а молодой не узнает. Из Рашкова я тебе дам знать. Пусть Крычинский будет готов и держится поблизости. С пыркалабами [38] непременно войдите в согласие. В Ямполе тоже наша хоругвь есть. Богуша я уговорю, чтоб добился у гетмана для меня перевода в Рашков, — оттуда, скажу, проще с Крычинским сноситься. Но сюда я должен вернуться… должен!.. Не знаю, что будет, как дальше пойдет… Огонь меня сжигает, ночью глаз не могу сомкнуть… Если б не она, я бы умер…
— Благословенны руки ее.
Губы Меллеховича задрожали, и, вплотную приблизившись к гостю, он принялся шептать, словно в лихорадке:
— Халим! Благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ступает, слышишь, Халим! Скажи им там, что я уже здоров — благодаря ей…
ГЛАВА XXV
Ксендз Каминский, в прошлом воин, и весьма лихой, на старости лет обосновался в Ушице, где получил приход. Но поскольку ушицкий костел сгорел дотла, а прихожан было мало, сей пастырь без паствы частенько наведывался в Хрептев и, просиживая там неделями, в наставление рыцарям читал благочестивые проповеди.
Выслушав со вниманием рассказ Мушальского, он спустя несколько вечеров обратился к собравшимся с такими словами:
— Мне всегда по душе были повествования, в которых печальные события имеют счастливый исход, из чего явствует, что кого господь возьмет под свою опеку, того из любой западни непременно вызволит и отовсюду, хоть из Крыма, приведет под надежный кров. Посему, любезные судари, раз и навсегда всяк для себя запомните, что для господа бога нет ничего невозможного, и даже в тяжелейших обстоятельствах не теряйте веры в его милосердие. Вот оно как!
Честь и хвала пану Мушальскому, что простого человека братской любовью возлюбил. Пример тому нам показал спаситель, который, будучи сам царского рода, любил простолюдинов, многих из них произвел в апостолы и дальнейшему способствовал продвижению, почему они теперь и заседают в небесном сенате.
Но одно дело любовь приватная и совсем иное — всеобщая, одной нации к другой; так вот, эту, всеобщую любовь спаситель столь же строго наказал растить в сердцах. А где она? Оглядись по сторонам, человече: все сердца злобой полны, словно люди не по господним заповедям живут, а по сатанинским.
— Ох, сударь мой, — вмешался Заглоба, — нелегко тебе будет уговорить нас полюбить турка, татарина или какого иного варвара — ими сам господь бог, можно сказать, брезгует.
— Я вас к этому и не призываю, а лишь утверждаю, что дети eiusdem matris «Той же самой матери (лат.).» обязаны друг друга любить. А мы что творим: вот уже тридцать лет, со времен Хмельницкого, здешняя земля не просыхает от крови.
— А по чьей вине?
— Кто первый свою вину признает, того первого господь и простит.
— Но ты-то сам, сударь, хотя ныне сутану носишь, в молодые годы мятежников бивал, и как мы слыхали, весьма успешно…
— Бивал, ибо солдатскому долгу был послушен, и не в этом мой грех, а в том, что я их, как чуму, ненавидел. Имелись у меня свои, личные причины, о которых не стану вспоминать за давностью лет, да и раны те уже зарубцевались. А каюсь я в том, что сверх положенного старался. Было у меня под началом сто человек из хоругви пана Неводовского, и частенько мы с ними, отделившись от остальных, жгли, рубили головы, вешали… Сами помните, какое было время. Жгли и рубили головы татары, которых Хмель призвал на подмогу, жгли и рубили головы польские войска. И казаки за собой только воду и землю оставляли, еще больше свирепствуя, нежели мы и татары. Ничего нет страшнее братоубийственной войны… Что были за времена — словами не передать; одно скажу: и мы, и они скорее на бешеных псов, чем на людей, походили…
Однажды наш отряд получил известие, что мятежный сброд осадил в крепостце пана Русецкого. Меня с моими людьми послали ему на выручку. Но мы пришли слишком поздно. От крепостцы уже следа не осталось. Однако я настиг пьяное мужичье и почти всех положил на месте, лишь малая часть попряталась в хлебах; этих я приказал взять живьем, чтоб для острастки повесить. Но где, на чем? Задумать было легче, чем исполнить; во всей деревне ни деревца не осталось, даже дикие груши, росшие кое-где на межах, валялись срубленные. Виселицы ставить — времени нет, да и лесов нигде поблизости не видно, край-то степной. Что делать? Беру я своих пленников и иду. Попадется, думаю, где-нибудь по дороге раскидистый дубок. Милю проходим, другую — кругом ровная степь, пусто, хоть шаром покати. Наконец натыкаемся на развалины какой-то деревушки, а дело уже шло к вечеру; я смотрю туда-сюда: везде головешки да седой пепел; опять ничего! Ан нет: на маленьком взгорочке распятие уцелело, крест большой, дубовый, видать, недавно поставленный — дерево нисколько еще не почернело и при свете вечерней зари сверкало, словно объятое пламенем. Христос на нем был из жести вырезан и искусно раскрашен: лишь зайдя сбоку, можно было увидеть, что жесть эта тоньше пальца, и на кресте не настоящее тело висит; ну, а если спереди глядеть — лицо как живое, чуть только побледневшее от страданий, и терновый венец, и очи, с превеликой тоской и печалью обращенные к небу.
Увидел я тот крест, и в голове у меня мелькнуло: «Вот дерево, другого не будет», — но тотчас самому страшно стало. Во имя отца и сына! Не стану же я их на кресте вешать! Но, думаю, отчего бы не потешить Христа, приказав у него на глазах срубить головы тем, которые столько невинной крови пролили, и говорю: «Господи, да помстится тебе, что это те самые иудеи, которые тебя на кресте распяли: они их ничуть не лучше». И велел я брать по одному пленнику, приводить на курган к распятию и у его подножья сносить им головы. Были среди них седовласые старики и мальчишки безусые. Привели первого, он ко мне: «Ради Христа, ради его крестных мук, помилуй пан!» А я на это: «По шее его!» Драгун размахнулся, и покатилась голова… Другого привели, он то же самое: «Ради Христа милосердного, помилуй!» А я опять: «По шее его!» Так же и с третьим, с четвертым, с пятым; всего их было четырнадцать, и каждый меня заклинал именем Христовым… Уже и заря погасла, пока мы управились. Приказал я положить мертвые тела вокруг распятия… Глупец! Думал, вид их будет приятен сыну божьему, они же еще несколько времени то руками, то ногами дергали, и нет-нет который-нибудь вскинется, точно вытащенная из воды рыба; впрочем, недолго страдальцы корячились, вскоре жизнь оставила обезглавленные тела, и лежали они кружком недвижно.
Меж тем темнота сделалась кромешная, и решил я тут же расположиться на ночлег, хотя костров разводить было не из чего. Ночь господь послал теплую, и люди мои с охотою улеглись на попоны, я же пошел еще к распятию, чтобы у ног всевышнего прочитать «Отче наш» и препоручить себя его милосердию. Думал, молитва моя с особой благосклонностью будет принята, поскольку день я провел в трудах и содеянное почитал своей заслугою.
Часто солдат, утомившись в походе, засыпает, не дочитавши вечерней молитвы. Так случилось и со мной. Драгуны, видя, что я стою на коленях, прислонясь головой к кресту, решили: я в благочестивые размышления погружен, и никто не пытался их нарушить; на самом же деле глаза мои мгновенно сомкнулись, и странный сон снизошел на меня от того распятия. Не скажу, что мне было послано видение: я и был, и есмь этого недостоин, однако, крепко уснув, видел я, словно наяву, от начала до конца страсти господни… Видел мучения невинного агнца, и сердце мое смягчилось, из очей брызнули слезы, и безмерная жалость стеснила душу. «Господи, — говорю, — есть у меня сотня добрых молодцев. Хочешь посмотреть, какова в деле наша конница? Кивни только головой, а я этих вражьих сынов, палачей твоих, вмиг в куски изрублю саблями». Едва я так сказал, видение вдруг рассеялось, остался один только крест, а на нем Христос, кровавыми слезами плачущий… Обнял я подножье святого древа и тоже зарыдал. Сколько это продолжалось, не знаю, но спустя какое-то время, немного успокоившись, опять говорю: «Господи! Проповедовал же ты свое святое ученье закоснелым иудеям, так ведь? Ну что б тебе было из Палестины в нашу Речь Посполитую прийти — уж мы бы тебя к кресту приколачивать не стали, а приняли ласково, всяческим одарили добром и шляхетское звание пожаловали для вящего умножения божественной твоей славы. Почему ты таково не поступил, господи?»
38
П ы р к а л а б — начальник округа, города в Молдавском княжестве, сборщик податей.